По целому снегу шагать трудно. По целому снегу грузно, нехотя тащатся сани с пулеметом. Пофыркивают лошади; поругиваясь проваливаются по пояс люди, барахтаются, отряхиваются.
По целому снегу, без следа, в обход, как за красным хитрым сторожким зверем, привычно Коврижкину ходить. Это теперь он командир (германские окопы научили, партизанщина закрепила науку) — а раньше: поняшка за плечи, натруска с порохом и свинцом через грудь, на ногах лыжи, а впереди остромордая, с волчьей пастью, с лисьей повадкой, пестра или буска. Вот он какой. С Лены он, со щек каменных, где кулеми рубят на медведя, где плашки на белку ставят, где на неоглядных просторах тайги ямы на сохатого хитро устраивают.
Вот он какой: в глазах чернеют дальние, исконные, таежные предки — тунгусы (и скулы чуть-чуть врозь разошлись углами), а дома, где-то у старухи матери, за божничкой (бессознательная старуха!) свидетельство городского четырехклассного училища; крепкие белые зубы привычны грызть расколотку (иные строганиной называют: на тридцати градусном морозе застынет до звона серебряного рыба, на хрусткие, белые куски обухом разобьешь ее — вкусно!..); понятен ему стоязыкий, стоголосый говор тайги и знаки ее. Понятней ему, пожалуй, мудреных головоломных формул и выкладок там разных политических, социальных.
Холодное сердце у Коврижкина (у охотника всегда оно холодное), только кровь быстрее по крепким жилам льется. Холодное сердце вспыхивает, ширится, когда идешь по следу, по горячему следу — и впереди изнемогающий (не уйдет! не уйдет!), обессиленный зверь...
По красному зверю — через хребты, через распадки, через застывшие, укутавшиеся снегом речки — идет Коврижкин, и сердце холодное вспыхивает и ширится, и быстрее бежит по жилам кровь...
— Вот мы им хвост накрутим! — Сверкают крепкие белые (без пасты, без порошков — у волков всегда они белые) зубы. — Ведь накрутим, ребята?!
— Накрутим! По перво число!.. — рявкают, кашляют, смехом давятся бойцы. И шевелятся на обветренных лицах дезертиров светлые тени — не смех еще, еще не улыбка, а предвестники их, намеки.
— Накрутим!..
По хребтам, старой брошенной дорогой, движется коврижкинская стая. В стороне остаются деревни. Но оттуда бредут таежными зимниками новые бойцы: мужики корявые, черные, лохматые — лесовики. Неповоротливые на вид, неуклюжие, — да ведь и про медведя праздно говорят, что неповоротлив он, а кто по тайге легче и бесшумней его к добыче подкрадется?
И вместе с мужиками — новые, новые дезертиры.
А Коврижкин оглядывает новых сотоварищей своих, к месту прилаживает, остро глазами прощупывает: не таи, брат, чего ненужного, неладного!
На остановках, на привалах в коврижкинской стае говор и смех. О чем толкуют? — Там, в стороне, белые идут, готовясь тяжело ухнуть за море священное, уйти совсем. Не о них ли? — Нет, у таежных людей не это главное. Кругом, укутавшись снегом, нарядная, чистая тайга разлеглась. Кругом мягкие шумы ее текут. О ней это говор, о ней.
И только те, новые, от белых ушедшие, живут недавним своим прошлым, о нем, неотвязном, бредят вслух. Нужно им сбросить его с себя, отряхнуть.
И, разрывая привычные, будто ленивые слова о старых шатенях, на зиму не успокоившихся медведях, о дикой стихийной схватке самцов-сохатых за лосиху, за любовь с нею, о коварной повадке лисицы, о всех таежных обитателях — живых и неподвижных — разрывая эти крепкие, корявые и, словно, неуклюжие слова, — вплетет кто-нибудь о тех — о полковнике, о бабах гулящих, о красильниковцах, о расстрелянных.
И уж, конечно, о том, как бережно хранит начальство белое начальственные останки подполковника Недочетова, того, который, где-то там, слышно было, на западе, целую волость спалил, ненужно и жестоко.
Когда доходит до Коврижкина рассказ о гробе с почетным караулом, о вдове скорбной, — холодно светятся его глаза и, чуть-чуть раздвигая губы, говорит он:
— Где это они, сукины дети, гробы-то для себя запасут, когда мы насядем им на плечи?..
Хребет за хребтом переваливает стая. И где-то за последними хребтами — вот скоро — сверкнут байкальские белки.
Компания собралась шумная, веселая. Адъютант велел притащить из своей кошевы ящик заветный, — высшей марки коньяк берег адъютант до случая. Видно, вышел этот случай.
— Ну, ладно! — весело сказал адъютант. — Лакайте мое добро! Послезавтра у места будем!..
Компания веселая, шумная. Кроме Королевы Безле и Желтогорячей, еще несколько женщин. Офицеры смеются, зубоскалят над ними:
— Вот, в Верхнеудинске, будет вам, девочки, отставка!
— Там свеженькие!.. Гостинцы атамана!
— А мы чем хуже других? — обижались женщины.
— Поизносились вы за дорогу!
— Держанный товар!.. Лежалый!
— Хо-хо!..
Хорунжий (раньше всех успел насосаться) расставил широко ноги, кривые, кавалерийские, качнулся к Желтогорячей, рыгнул.
— И тебе, Лидка, отставка!.. Ищи-ка себе нового хахаля!
Желтогорячая презрительно свела губы и жеманно покачала головой.
— Ошибаешься, кавалер! Мы с Жоржинькой, как управимся, сразу же в Харбин катнем!..
— Врешь!.. Зачем он в Тулу со своим самоваром поедет? Ха!.. Там такие девочки, — просто пальчики оближешь!..
Желтогорячая рассердилась.
— Жоржинька! — крикнула она адъютанту. — Скажи ты этому супчику — пускай не пристает!..
— Отстань, Лидия! — отмахнулся адъютант. — Чего ты кипишь?!
— Ты ему скажи, что мы с тобой в Харбин катим! Скажи ему!..