Под Иркутском (где, в звенящем морозном январе, багрово плескались красные полотнища) пришлось свернуть в сторону: идти снежным рыхлым проселком, от деревни к деревне, наполняя их шумом похода, криками, беспорядком.
Отряд растягивался версты на полторы. Скрипели розвальни, на которых наспех был навален военный скарб, тяжело грузли в разжеванном, побуревшем снегу кошевки, где укутанные одеялами, в дохах, озябшие, молча и хмуро сидели офицеры. Позванивали пулеметы на санях, лениво и нехотя волочились два орудия (остатки батареи). И между санями, розвальнями, позади и спереди кошев хмуро шагали солдаты, взвалив на плечи небрежно (как лопаты) винтовки, покуривая и переругиваясь.
На остановках в деревнях, деревенские улицы загромождались возами, в избах становилось душно, как в бане, над крышами клубились густые дымы. А крестьяне, сжимаясь и присмирев, опасливо поглядывали на гостей, которые вели себя хозяевами: властно, с окриками, не терпя возражений.
В деревнях съедали всех кур, свиней, били скотину, разоряли зароды сена, выгребали хлеб. А перед уходом сгоняли крестьянских лошадей и, отбирая лучших, сильных, оставляли мужикам своих заморенных, со впавшими боками, обезноженных, умирающих.
И некоторые хозяева, обожженные отчаяньем (Гнедка уводят!) шли потом следом за отрядом, шли упорно, молчаливо, чего-то выжидая, на что-то надеясь.
На остановках, в некоторых избах (чаще всего там, где устраивались шумные и дерзкие красильниковцы), вспыхивали песни, звенела гармошка, в избу из избы шмыгали хлопотливые и раскрасневшиеся бабы. И возле таких изб лениво толпились оборванные иззябшие солдаты: слушали, переговаривались, завидовали.
Рано утром с грохотом, с шумом просыпались, будили хребтовую тишину криками, редкими выстрелами, пением (звонко тянется извилистая нить в морозном воздухе) трубы, конским ржанием. Беспорядочно, обгоняя друг друга, вытягивались на дорогу. И верховые-красильниковцы (с потускневшими черепами и скрещенными костями на обмызганных драных папахах) наезжали на пеших, злобно скаля зубы и замахиваясь нагайками.
Выбирались в грохоте, шуме (словно, ярмарка в самом разгаре) из деревни, выходили на узкую, неуезжанную дорогу, взрыхляли снег по ясным чистым обочинам, растягивались грязной, волнующейся, шумливой полосой.
Шли торопливо, от чего-то уходя, чему-то не доверяя. И порою слышали: над смутным шумом многолюдья, над дорогой, над снежной зимней тайгою вдруг из-за хребта протянется комариный гуд.
Там, в стороне, ближе к городам, кричали паровозы.
Тогда почти весь отряд на мгновенье замирал, и жадные уши ловили потерянный и недосягаемый протяжный звук.
Когда уходили версты две от деревни, из распадков осторожно выходили волки. Они выходили на следы, обнюхивали их; они приостанавливались, слушали, потом снова шли. Изредка они начинали выть — протяжно, глухо, упорно. И на этот вой из новых распадков выходили другие волки, присоединялись к ним, шли с ними, останавливались, выли...
В деревнях, мимо которых проходил шумным неуемным потоком отряд, слышали этот упорный волчий зык. Деревни настораживались. Деревни суеверно крестились...
В кажущемся беспорядке, висевшем над отрядом, было нечто организующее, спаивавшее всех единой волей, пролагавшее какую-то непреходимую грань в этом хаосе. Были начальники (на которых издали поглядывали злобно и настороженно), был штаб, который вырабатывал невыполнимые планы, который что-то обсуждал, что-то решал. Были начальники отдельных частей, друг друга ненавидевшие, один другому не доверявшие. Были старые кадровые офицеры, кичившиеся своей военной наукой и кастой; были только что произведенные в офицеры, уже нахватавшие чинов, бахвалившиеся личной отвагой и дерзостью. Были привилегированные конные части («гусары смерти», «истребители»), набившие руку на карательных набегах; были мобилизованные, плохо обученные пехотинцы: одни щеголяли хорошим оружием и были снабжены всем, другие волокли на себе винтовки старого образца, тяжелые и ненадежные, и были плохо одеты, и у них было мало патронов.
Среди военных в отряде вкраплены были (обветренные, обмороженные, брюзжащие) какие-то штатские. Они тянулись в собственных кошевах-кибитках, у них много было чемоданов и узлов. На остановках они бегали в штаб, горячо разговаривали там, чего-то добивались, о чем-то спорили.
Среди штатских были женщины. Закутанные в шубы, увязанные платками, шарфами, неуклюжие, неповоротливые — они вели себя на остановках странно неодинаково: одни из них молчали, скорбно и устало устраиваясь на ночлег в жарких пахучих (овчина и кисловатый запах человека) избах, другие хохотали громко, сипло, хохотали беспричинно, ненужно, нерадостно; одни из них скоро засыпали под шубами (или только притворялись), другие же вытряхивались из душных мехов, шалей, шарфов, валенок, рылись в своих чемоданчиках, кричали на прислуживавших баб, звенели посудой и смехом и угощали офицеров (до поздней ночи, до утра) плохим вином и любовью...
И все-таки в хаосе этом, в этом беспорядке было нечто, сковывавшее всех единой волей: страх.
Он катился оттуда, с линий, от городов, от железной силы, выросшей незаметно, беспощадной, не знающей удержу. Он выползал отовсюду: из распадков, из-за хребтов, где чудился неприятель, из черных затопленных в снегу гумен, настороженных, таящих измену. Сзади катился он — где поражение, где погребены надежды. По пятам шел он. И он крепил всех в отряде упорной, волнующей, безоглядной мыслью: пробиться вперед! только бы пробиться вперед! на восток!